Портрет

Артур Шопенгауэр

  Произведения


МИР КАК ВОЛЯ И ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

О МИРЕ КАК ПРЕДСТАВЛЕНИИ

| 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 |

 

§15

И вот если при нашем убеждении, что воззрение — пер­вый источник всякой очевидности, что только непосредст­венное или косвенное отношение к нему представляет аб­солютную истину, что, далее, ближайший путь к последней — самый надежный, так как всякое посредниче­ство понятий сопряжено с многочисленными заблуждения­ми; если, говорю я, при таком убеждении мы обратимся к математике, как она установлена Эвклидом в качестве науки и в общем сохранилась и доныне, то нам нельзя будет не признать пути, которым она идет, — странным, даже превратным. Мы требуем, чтобы каждое логическое доказательство сводилось к наглядному; она, наоборот, соз­нательно прилагает все усилия к тому, чтобы отвергнуть свойственную ей, везде близкую наглядную достоверность и заменить ее логической. Мы должны сознаться: это по­хоже на то, как если бы кто-нибудь отрезал себе ноги, чтобы ходить на костылях, или на то, как принц в «Тор­жестве чувствительности» убегает от действительно пре­красной природы, для того чтобы любоваться театральной декорацией — ее подражанием.

Я должен напомнить здесь то, что сказано мной в шес­той главе трактата «О законе основания», и предполагаю это совершенно свежим и сохранившимся в памяти чита­теля, так что свои замечания я связываю здесь с изложен­ным в названной главе, не объясняя сызнова разницы ме­жду простым основанием познания математической исти­ны, — что может быть дано логически, и основанием бытия, — этой непосредственной, лишь наглядно позна­ваемой связью частей пространства и времени, связью, ура­зумение которой одно доставляет истинное удовлетворе­ние и основательное знание, — между тем как простая основа познания всегда остается на поверхности и может только объяснить, что это так, но не почему это так. Эвклид избрал последний путь — к явному ущербу для нау­ки. Ибо уже в самом начале, например, где он должен был бы раз навсегда показать, как в треугольнике углы и сто­роны взаимно определяются и служат основанием и следствием друг друга, согласно форме закона основания, гос­подствующей в одном пространстве и влекущей за собой там, как и всюду, необходимость, чтобы нечто одно было таково, как оно есть, ибо совершенно отличное от него другое таково, как оно есть; вместо того чтобы этим пу­тем дать глубокое проникновение в существо треугольни­ка, он устанавливает несколько отрывочных, произвольно выбранных теорем о треугольнике и выясняет их логиче­скую основу познания посредством тягостной, логически построенной аргументации по закону противоречия. Вме­сто исчерпывающего познания этих пространственных от­ношений мы получаем, таким образом, лишь немногие, про­извольно сообщенные выводы из них, и мы находимся в таком же положении, как человек, которому показали раз­личные действия хитро налаженной машины, но не объяс­нили ее внутренней связи и устройства. То, что доказывае­мое Эвклидом все так, — с этим мы, побуждаемые зако­ном противоречия, должны согласиться; но почему это так, — мы не узнаем. Поэтому испытываешь почти непри­ятное чувство, как после проделок фокусника, и на них в самом деле замечательно похожи большинство эвклидовских доказательств. Почти всегда истина приходит с зад­него крыльца, per accidens обнаруживаясь из какого-ни­будь побочного обстоятельства. Часто апагогическое дока­зательство замыкает все двери, одну за другой, и оставляет открытой лишь одну, в которую поэтому только поневоле и входишь. Часто, как в Пифагоровой теореме, проводятся линии, неизвестно для чего: потом оказывается, что это были сети, которые неожиданно затягиваются и ловят со­гласие учащегося; и он, к своему изумлению, должен при­знать то, что по своей внутренней связи остается для него совершенно непонятным, — до такой степени, что он мо­жет проштудировать всего Эвклида, не достигнув истинно­го понимания законов пространственных отношений, а вме­сто этого заучив наизусть лишь некоторые выводы из них. Это собственно эмпирическое и ненаучное знание похоже на сведения врача, который знает болезнь и средство про­тив нее, но не знает их взаимной связи. А все это является результатом того, что свойственный известному виду по­знания характер доказательства и очевидности капризно отвергают и насильственно заменяют его другим, чуждым существу данного знания. Впрочем, способ, каким пользо­вался Эвклид, заслуживает всякого удивления; оно и было оказываемо его творцу в течение многих веков и зашло так далеко, что его математические приемы сочли образ­цом научного изложения, которое иные старались копи­ровать даже во всех других науках и от которого они впоследствии все-таки отвернулись, сами не зная почему. В наших же глазах метод Эвклида в математике служит только блестящим извращением. Но для каждого вели­кого заблуждения, которое — все равно, в жизни ли, в науке ли — имело преднамеренный и методический ха­рактер и сопровождалось всеобщим одобрением, всегда можно найти причину в философии, какая господствова­ла в то время.

Элеаты впервые открыли разницу, а иногда и противо­речие, между являющимся,, и мыслимым, [1], и многообразно воспользовались этим для сво­их философем и для своих софизмов.

По их стопам впоследствии пошли мегарийцы, диалек­тики, софисты, новые академики и скептики. Они обрати­ли внимание на призрачность, т. е. обман чувств или, ско­рее, рассудка, превращающего данные чувства в интуицию; этот обман часто заставляет нас видеть такие вещи, кото­рым разум уверенно отказывает в реальности, например переломленную палку в воде и т. п. Было понятно, что чувственному воззрению нельзя безусловно доверять, и от­сюда необдуманно заключили, будто одно лишь разумное логическое мышление служит порукой истины, хотя Пла­тон (в «Пармениде»), мегарийцы, Пиррон и новые академи­ки показали на примерах (как позднее в том же роде сделал Секст Эмпирик), что, с другой стороны, умозаключе­ния и понятия тоже вводят в заблуждение и даже влекут за собой паралогизмы и софизмы, которые гораздо легче возникают и гораздо труднее разрешаются, чем призрач­ность в чувственном воззрении. И тем не менее рациона­лизм, возникший в отпор эмпиризму, одержал верх, и сооб­разно с ним Эвклид обработал математику, поневоле опи­рая на интуитивную очевидностьтолько одни аксиомы, а все остальное основывая на умозаключениях . Его метод господствовал в течение всех веков, и это должно было так продолжаться, пока не найдено было разницы между чистым воззрением a priori и эмпи­рическим. Впрочем, уже комментатор Эвклида Прокл, по-видимому, вполне сознавал эту разницу, как показывает то место у него, которое Кеплер перевел на латинский язык в своей книге «De harmonia mundi»; но Прокл не придал этому вопросу достаточной важности, поставил его слиш­ком изолированно, остался незамеченным и не достиг це­ли. Только две тысячи лет спустя учение Канта, которому суждено произвести столь великие перемены во всем зна­нии, мышлении и деятельности европейских народов, долж­но было оказать такое же влияние и на математику. Ибо лишь после того, как этот великий ум научил нас, что воззрения пространства и времени совершенно отличны от эмпирических, вполне независимы от всякого воздей­ствия на чувства и его обусловливают, а не им обуслов­лены, т. е. априорны и потому совсем недоступны для об­мана чувств, — лишь после этого мы в состоянии понять, что логические приемы Эвклида в математике являются ненужной предосторожностью, костылем для здоровых ног, что они подобны путнику, который, приняв ночью ясный, твердый путь за воду, боится ступить на него и все время ходит около по ухабистой почве и рад от времени до време­ни наталкиваться на мнимую воду. Лишь теперь мы мо­жем с уверенностью утверждать, что то необходимое, ко­торое представляется нам при воззрении какой-нибудь фигуры, вытекает не из ее чертежа на бумаге, быть может, очень дурно исполненного, и не из отвлеченного понятия, мыслимого при этом, а непосредственно из a priori извест­ной нам формы всякого познания. 'Эта форма везде — закон основания; здесь она, как форма воззрения, т. е. пространство, является законом основания бытия: но оче­видность и значение последнего так же велики и непосред­ственны, как очевидность и значение закона основы позна­ния, т. е. логическая достоверность. Поэтому нам нет ну­жды и не следует доверять только последней и покидать свойственную математике сферу, для того чтобы искать ей подтверждения совершенно чуждой для нее области поня­тий. Оставаясь на свойственной математике почве, мы по­лучаем то великое преимущество, что в ней, математике, знание того, что нечто так, совпадает с знанием того, поче­му это так, — между тем как эвклидовский метод оба эти знания совершенно разделяет и дает лишь первое, а не по­следнее. Аристотель прекрасно говорит в Analyt. post. I, 27: «Точнее и выше то знание, в котором мы сразу понимаем и что есть, и почему есть, а не отдельно — что и почему». Ведь в физике мы только тогда испытываем удовлетворе­ние, когда знание, что нечто так, соединяется с знанием, почему это так: что ртуть в торичеллиевой трубке поды­мается на высоту 28 дюймов — это плохое знание, если не прибавить к нему, что ртуть держится на такой высоте противодействием воздуха. Почему же в математике мы должны довольствоваться той qualitate occulta круга, что отрезки каждых двух пересекающихся в нем хорд всегда образуют равные прямоугольники? Что это так, Эвклид в самом деле доказывает в 35-й теореме третьей книги: но почему это так, — еще неизвестно. Точно так же и Пифаго­рова теорема знакомит нас с qualitate occulta прямоугольно­го треугольника: ходульное, даже коварное, доказатель­ство Пифагора покидает нас беспомощными при вопросе почему, — между тем как прилагаемая, уже известная нам простая фигура при первом же взгляде на нее уясняет дело гораздо лучше этого доказательства и внушает глубокое внутреннее убеждение в необходимости этого свойства и его зависимо­сти от прямого угла.

И при неравных катетах должна существовать возмож­ность такой же наглядной убедительности, как и вообще при всех возможных геометрических истинах, — уже по тому одному, что открытие подобной истины во всяком слу­чае вытекало из такой наглядной необходимости, а доказа­тельство придумывалось уже только потом. Поэтому нуж­но лишь подвергнуть анализу тот ход мысли, которым впервые была открыта геометрическая истина, для того чтобы на­глядно понять ее необходимость. Вообще я желал бы для преподавания математики аналитического метода вместо син­тетического, который употреблял Эвклид. Правда, для слож­ных математических истин это было бы сопряжено с очень большими, хотя и не неодолимыми, трудностями. В Герма­нии там и здесь начинают уже изменять преподавание мате­матики и чаще идут по этому аналитическому пути. Реши­тельнее всех сделал это Г. Козак, учитель математики и физики в Нортгаузенской гимназии: к программе экзаменов 6 апреля 1852 г. он присоединил обстоятельную попытку изложения геометрии по указанным мной принципам.

Для улучшения математического метода в особенности необходимо отрешиться от предрассудка, будто доказаннал истина имеет какие-то преимущества сравнительно с познанной наглядно, или будто логическая истина, осно­ванная на законе противоречия, лучше метафизической, ко­торая непосредственно очевидна и к которой принадлежит также чистое воззрение пространства.

Самое достоверное и повсюду необъяснимое — это со­держание закона основания. Ибо он в своих различных видах выражает общую форму всех наших представлений и познаний. Всякое объяснение — это сведение к нему, указание в отдельном случае на выражаемую им вообще связь представлений. Он является, следовательно, принци­пом всех объяснений и потому сам не поддается объясне­нию и не нуждается в нем, так как всякое из них уже предполагает его и лишь через него получает свое значе­ние. Но при этом ни один из его видов не имеет преиму­щества перед другими: он одинаково достоверен и недока­зуем, как закон основания бытия, или становления, или действия, или познания. Отношение основания к следст­вию как в одном, так и в других его видах имеет необходи­мый характер; оно вообще является источником и един­ственным смыслом понятия необходимости. Не сущест­вует другой необходимости, кроме той, что необходимо следствие, если дано основание; и не существует основа­ния, которое не влекло бы за собой необходимости следст­вия. Поэтому как несомненно из данного в посылках ос­нования познания вытекает выражаемое в заключении следствие, так же несомненно основание бытия в пространстве обусловливает свое следствие в пространстве: если я на­глядно понял соотношение двух последних, то его несо­мненность так же велика, как и любая логическая. А вы­ражением такого соотношения и служит каждая геомет­рическая теорема — не менее чем какая-нибудь из двенадцати аксиом: она, теорема, представляет собой мета­физическую истину и как таковая столь же непосредст­венно достоверна, как и самый закон противоречия, кото­рый является металогической истиной и общей основой всякого логического доказательства. Кто отрицает наглядно представленную необходимость пространственных отноше­ний, выражаемых в какой-нибудь теореме, тот может с одинаковым правом отрицать и аксиомы, выводы заключе­ния из посылок и даже самый закон противоречия: ибо все это — одинаково недоказуемые, непосредственно оче­видные и a priori познаваемые отношения. Поэтому если наглядно познаваемую необходимость пространственных отношений хотят непременно выводить путем логическо­го доказательства из закона противоречия, то это совер­шенно похоже на то, как если бы непосредственному вла­дельцу земли другой захотел ее отдать сперва в ленное владение. Именно так поступает Эвклид. Только свои ак­сиомы он поневоле опирает на непосредственную очевид­ность; все же последующие геометрические истины под­вергаются логическому доказательству, основанному либо на предпосылке этих аксиом и согласии со сделанными в теореме допущениями или с какой-нибудь прежней теоре­мой, либо на том, что противоположность теоремы проти­воречит допущениям, аксиомам, прежним теоремам или даже самой себе. Но аксиомы не имеют большей непосред­ственной очевидности, чем каждая другая геометрическая теорема: они только проще, потому что менее содержа­тельны.

Когда допрашивают преступника, его показания заносят в протокол, для того чтобы из их взаимной согласованно­сти выяснить истину. Но этим приемом пользуются толь­ко по нужде, и к нему не прибегают, если возможно непо­средственно узнать истину каждого отдельного показания, — тем более что преступник с самого начала может последо­вательно лгать. И все-таки Эвклид исследовал пространст­во по первому методу. Правда, он исходил при этом из верной предпосылки, что природа везде — значит, и в своей основной форме, пространстве, — должна быть последова­тельна, и потому, так как части пространства находятся между собой в отношении причины и следствия, ни одно пространственное отношение не может быть иным, чем оно есть, не вступая в противоречие со всеми другими. Но это очень трудный и неудовлетворительный окольный путь: он предпочитает косвенное познание столь же достоверному непосредственному; он разлучает, к великому ущербу для науки, познание того, что это так, от познания, почему это так; он, наконец, совсем закрывает для учащегося прозре­ние в законы пространства и даже отучает его от действи­тельного исследования причины и внутренней связи вещей, приучая его взамен довольствоваться историческим знани­ем, что это так. Столь упорно приписываемое этому мето­ду упражнение в остроумии состоит только в том, что уче­ник упражняется в умозаключениях, т. е. в применении закона противоречия, но в особенности напрягает он свою память для того, чтобы удержать все те данные, взаимное согласие которых подлежит сравнению.

Замечательно, между прочим, что этот способ доказа­тельства применяется только в геометрии, а не в арифме­тике: в последней, напротив, истине дают возможность про­являться только путем воззрения, которое состоит здесь в простом счете. Так как воззрение чисел происходит в од­ном времени и потому не может быть представлено ника­кой чувственной схемой, подобно геометрической фигуре, то здесь само собой отпало подозрение, будто интуиция имеет лишь эмпирический характер и потому бывает об­манчива, — а только это подозрение и могло повлечь за собой в геометрии логический метод доказательства. Вви­ду того что время обладает лишь одним измерением, счет — единственная операция, к которой должно сводить все дру­гие; а этот счет на самом деле не что иное, как априорное воззрение, на которое ссылаются здесь без всякого колеба­ния и которое одно служит окончательно поверкой для всего остального, для каждого вычисления, для каждого уравнения. Не доказывают, например, что

а ссылаются на чистое воззрение во времени, счет, и таким образом каждое отдельное положение обращают в аксио­му. Вместо доказательств, наполняющих геометрию, все со­держание арифметики и алгебры является поэтому только методом сокращения счета. Правда, наше непосредствен­ное воззрение чисел во времени, как указано выше, не идет дальше десяти: за этими пределами воззрение должно ус­тупать место отвлеченному понятию числа, закрепленному в слове; воззрение поэтому в действительности уже не совершается, а его лишь с точностью обозначают. Однако даже и в этом случае, благодаря важной помощи счисле­ния, которое позволяет большие числа всегда изображать одними и теми же малыми, — и в этом случае возможно придавать каждому вычислению наглядную очевидность. Это осуществимо даже и тогда, когда до такой степени прибегают к отвлечению, что не только числа, но и неопре­деленные величины и целые операции мыслятся лишь in abstracto и сообразно этому получают свое обозначение, например:, так что подобные операции уже не совершаются, а на них только указывают.

С таким же правом и такой же достоверностью, как в арифметике, можно было бы и в геометрии доказывать ис­тину одним только чистым воззрением a priori. В сущно­сти, именно эта по закону основания бытия наглядно по­знанная необходимость и сообщает геометрии ее великую очевидность, и именно на ней зиждется в сознании каждого несомненность геометрических теорем, а вовсе уж не на хо­дульном логическом доказательстве, которое всегда далеко от существа дела, по большей части забывается без ущерба для нашего убеждения и могло бы совсем отсутствовать, не уменьшая этим очевидности геометрии, ибо она совсем от него не зависит. Такое доказательство всегда подтверждает лишь то, в чем вполне убедились уже раньше, другим спо­собом познания, и в этом отношении оно похоже на трус­ливого солдата, который наносит лишнюю рану врагу, уби­тому другим, и потом хвалится, что это он его сразил[2]*.

Ввиду всего этого, вероятно, не будет больше сомнения в том, что очевидность математики, сделавшаяся образцом и символом всякой очевидности, по своему существу зиж­дется не на доказательствах, а на непосредственном воз­зрении, которое, следовательно, здесь, как и везде, является последним основанием и источником всякой истины. Тем не менее то воззрение, которое лежит в основе математики, имеет большое преимущество перед всяким другим, т. е. перед эмпирическим. Именно: так как оно априорно и по­тому независимо от опыта, который всегда дается лишь частями и последовательно, то все лежит к нему одинако­во близко, и при нем можно по произволу исходить или из основания, или из следствия. Это сообщает ему полную без­ошибочность, потому что следствие узнается в нем по осно­ванию, — а лишь такое знание и имеет характер необходи­мости: например, для равенства сторон признается основание в равенстве углов; между тем как всякое эмпирическое воз­зрение и большая часть опыта идет обратным путем — только от следствия к основанию; такой род познания не безошибочен, ибо необходимость присуща только следст­вию, если дано основание, но не познанию основания из следствия, так как одно и то же следствие может вытекать из разных оснований. Этот последний род познания — все­гда лишь индукция, т. е. по многим следствиям, указываю­щим на одно основание, принимается несомненность осно­вания; но так как все случаи никогда не могут быть налицо, то истинность здесь никогда и не бывает безусловно досто­верна. Между тем только этим родом истинности облада­ет всякое познание, сообщаемое чувственным воззрением, и большая часть опыта. Воздействие, получаемое каким-ни­будь чувством, влечет за собой в рассудке заключение от действия к причине; но так как от следствия к основанию заключение не всегда бывает верно, то здесь возможна и часто действительно бывает призрачность, или обман чувств, как это показано выше. Лишь когда несколько или все пять чувств испытывают воздействия, указывающие на од­ну и ту же причину, возможность призрака становится крайне малой, хотя все-таки существует, ибо в известных случаях подвергается обману вся чувственность: так действует, например, фальшивая монета. В таком же положении нахо­дится и всякое эмпирическое познание, следовательно, и все естествознание, за исключением его чистой (по Кан­ту — метафизической) части. И здесь по действиям позна­ются причины; поэтому всякое учение о природе зиждется на гипотезах, которые часто ложны и понемногу уступают место более правильным. Только при намеренно совершае­мых экспериментах познание идет от причины к действию, т. е. по верному пути: но самые эти эксперименты пред­принимаются только вследствие гипотез. Поэтому ни одна ветвь естествознания, например, физика, или астрономия, или физиология, не могла быть открыта сразу, как матема­тика или логика: для этого потребовалось и требуется собранных и сравненных опытов многих столетий. Лишь многократное эмпирическое подтверждение приводит ин­дукцию, на которой зиждется гипотеза, так близко к пол­ноте, что на практике она заменяет несомненность, и для гипотезы так же не считается предосудительным ее источ­ник, как для пользования геометрией — несоизмеримость прямых и кривых линий или для арифметики — недося­гаемость безусловной верности логарифма; ибо как посред­ством бесконечных дробей бесконечно приближают к точ­ности квадратуру круга и логарифм, так и посредством многократных опытов индукция, т. е. познание основания из следствий, приближается к математической очевидно­сти, т. е. к познанию следствия из основания, если не бес­конечно, то, во всяком случае, в такой степени, что возмож­ность ошибки делается достаточно ничтожной, чтобы позволительно было не обращать на нее внимания. И все-таки эта возможность существует: например, индуктив­ным заключением является и такое, что от бесчисленных случаев идет ко всем, т. е., собственно, к неизвестному ос­нованию, от которого они все зависят. Какое заключение подобного рода кажется более несомненным, чем то, что у всех людей сердце на левой стороне? Между тем, в виде крайне редких и совершенно отдельных исключений, есть люди, у которых сердце на правой стороне.

Таким образом, чувственное воззрение и опытные нау­ки обладают одним и тем же родом очевидности. Преимущество, которое имеют перед ними, в качестве априор­ных познаний, математика, чистое естествознание и логи­ка, зиждется только на том, что формальное в познани­ях — на чем основывается всякая априорность — дано в них сполна и сразу, и потому здесь всегда возможен пере­ход от основания к следствию, между тем как там, по боль­шей части, можно идти только от следствия к основанию. Впрочем, сам по себе закон причинности, или закон основа­ния становления, руководящий эмпирическим познанием, так же достоверен, как и другие формы закона основания, которым a priori следуют названные выше науки.

Логические доказательства, состоящие из понятий, или умозаключения, имеют наравне с априорно-индуктивным познанием то преимущество, что идут от основания к след­ствию, почему они сами в себе, т. е. по своей форме, непо­грешимы. Это много содействовало тому, что доказатель­ствам вообще было придано такое  большое значение. Однако их непогрешимость относительна: они только под­водят под высшие положения науки; весь же фонд науч­ной истины заключается в последних, и их мы уже не имеем права подвергать дальнейшему доказательству: нет, они должны опираться на воззрение, которое в названных выше немногих науках a priori чисто, а вообще всегда эм­пирично и возводится к общности только посредством ин­дукции. Поэтому, хотя в опытных науках единичное и доказывается из общего, все-таки общее получило свою истинность только из единичного и является лишь скла­дом собранных запасов, а не саморождающей почвой.

Вот что можно сказать по поводу обоснования истины.

Для происхождения и возможности заблуждений, с тех пор как Платон дал картинное решение вопроса приме­ром голубятни, в которую ловят не того голубя и т. д. (Theaetet., стр. 167 и сл.), было предложено много объясне­ний. Кантовское шаткое и неопределенное объяснение ис­точника заблуждений с помощью образа диагонального дви­жения можно видеть в «Критике чистого разума» (стр. 294 первого и стр. 350 пятого изд.).

Так как истина представляет собой отношение сужде­ния к его основе познания, то в самом деле вопрос, каким образом рассуждающий может думать, что он действительно обладает такой основой, не имея ее, т. е. как возможно заблуждение, — обман разума. Я считаю эту возможность совершенной аналогией возможности призрака, или обма­на рассудка, как объяснено выше. Мое мнение состоит в том (это делает мое объяснение уместным именно здесь), что всякое заблуждение — умозаключение от следствия к основанию: а такое умозаключение верно лишь тогда, когда известно, что следствие может иметь как раз это, а вовсе не какое-нибудь другое основание, — но не иначе. Заблуждающийся либо приписывает следствию такое ос­нование, которого оно вовсе не может иметь, — он обнару­живает в этом случае действительный недостаток рассуд­ка, т. е. способности непосредственно познавать связь между причиной и действием; либо, что бывает чаще, он приписы­вает следствию хотя и возможное основание, но к большей посылке своего заключения от следствия к основанию при­соединяет еще и то, будто данное следствие всегда вытека­ет только из указанного им основания; между тем на это могла бы ему дать право лишь полная индукция, — а он предполагает ее, не совершив ее, и его всегда поэтому ока­зывается слишком широким понятием, вместо которого можно было бы поставить только иногда или большей частью: в таком виде заключение имело бы проблемати­ческий характер и как таковое не было бы ошибочно. Такие приемы заблуждающегося происходят или от по­спешности, или от слишком ограниченного понимания воз­можности, почему он и не знает, что необходимо выпол­нить индукцию. Заблуждение поэтому совершенно аналогично призрачности. Оба они — заключения от осно­вания к следствию: призрачность постоянно возникает по причинному закону, в одном рассудке, и коренится, следовательно, непосредственно в самом воззрении; заблужде­ние совершается по всем формам закона основания, разу­мом, — следовательно, в подлинном мышлении; чаще же всего оно происходит тоже по закону причинности, как это показывают следующие три приема, которые можно счи­тать типами или представителями трех родов заблужде­ний. 1) Чувственный призрак (обман рассудка) ведет к заблуждению (обман разума), например, если живопись вос­принимают и действительно считают за горельеф; это про­исходит вследствие заключения из следующей большей по­сылки: «Если темно-серое местами через все оттенки переходит в белое, то причиной этого во всех случаях яв­ляется свет, который неравномерно падает на возвышения и углубления: ergo...». 2) «Если в моей кассе не хватает денег, то причиной этого во всех случаях является то, что мой слуга имеет подобранный ключ: ergo...». 3) «Если преломленное через призму, т. е. подвинутое вверх или вниз, изображение солнца вместо прежнего круглого и белого вида получает вдруг удлиненный и окрашенный, то причи­ной этого однажды и всегда является то, что в свете за­ключены были различно окрашенные и вместе с тем раз­лично преломляемые световые лучи, которые, будучи раздвинуты в силу своей различной преломляемости, дают удлиненный и различно окрашенный образ: ergo... biba-mus

К такому заключению из большей посылки, часто не­правильно обобщенной, гипотетической, вытекающей из принятия основания за следствие, может быть сведено вся­кое заблуждение, за исключением разве лишь заблужде­ний при вычислениях; они, собственно, не заблуждения, а простые ошибки: операция, на которую указывали поня­тия чисел, совершилась не в чистом воззрении — счете, а вместо нее сделали другую.

Что касается содержания наук вообще, то оно, собствен­но, всегда — взаимное отношение мировых явлений, по за­кону основания и под руководством через него лишь имею­щего силу и значение почему. Указание на такое отношение называется объяснением. Последнее, таким образом, нико­гда не идет дальше того, что указывает отношение между двумя представлениями в той форме закона основания, ко­торая господствует в классе, где находятся эти представле­ния. Когда объяснение достигло этого предела, нельзя боль­ше спрашивать почему, ибо показанное отношение — это именно такое, которого решительно нельзя представить ина­че, т. е. оно — форма всякого познания. Поэтому не спра­шивают, почему 2 + 2 = 4; или почему равенство углов в треугольнике определяет равенство сторон; или почему дан­ная причина вызывает свое действие; или почему из пра­вильности посылок явствует правильность заключения. Всякое объяснение, не приводящее к отношению, о кото­ром нельзя больше предлагать вопроса почему, останавли­вается на какой-либо допущенной qualitate occulta: но имен­но к такому роду принадлежит и каждая первичная сила природы. Всякое естественнонаучное объяснение в конеч­ном счете должно останавливаться на подобной силе, т. е. на чем-то совершенно темном, и потому оно оставляет оди­наково необъясненным и внутреннюю сущность камня, и внутреннюю сущность человека: оно так же мало в со­стоянии дать отчет о тяжести, сцеплении, химических свой­ствах и других обнаружениях первого, как и о познании и деятельности последнего. Так, например, тяжесть — это qualitas occulta, ибо ее можно мысленно опустить, т. е. она не вытекает из формы познания как необходимое, чем, на­оборот, является закон косности, следующий из закона при­чинности; вот почему свести к последнему — значит дать совершенно достаточное объяснение. Две вещи решитель­но необъяснимы, т. е. не могут быть сведены к тому отно­шению, которое выражается в законе основания: это, во-первых, самый закон основания, во всех его четырех формах, ибо он — принцип всякого объяснения, то, по отношению к чему последнее только и получает силу; это, во-вторых, то, что для него недосягаемо, но из чего как раз вытекает пер­вичное во всех явлениях, — именно вещь в себе, познание которой вовсе не подчиняется закону основания. Послед­ние слова мои пока еще остаются здесь совершенно непо­нятными: их уяснит только следующая книга, в которой мы вернемся и к этому рассмотрению того, что может дать наука. Но там, где естествознание, да и все науки вообще покидают свои объекты, — ибо за эти пределы не перехо­дит не только научное объяснение последних, но даже и принцип этого объяснения, закон основания, — там, собст­венно, философия возвращается к объектам и рассматрива­ет их на свой образец, от науки совершенно отличный.

В своем рассуждении о законе основания, в §51, я по­казал, как в различных науках главной руководящей нитью является каждый раз другая форма этого закона: дейст­вительно, по этому принципу можно было бы, кажется, уста­новить самую правильную классификацию наук. Но вся­кое объяснение, даваемое под руководством такой нити, как я сказал, всегда лишь относительно: оно определяет отно­шение вещей между собой, но всегда оставляет нечто такое необъяснимым, что оно уже заранее предполагает: таковы, например, в математике пространство и время; в механике, физике и химии — материя, свойства, первичные силы, за­коны природы; в ботанике и зоологии — различие видов и самая жизнь; в истории — род человеческий со всеми осо­бенностями его мышления и воли; и во всех — закон ос­нования в той форме, которая присуща каждому из его случаев.

Философия имеет ту особенность, что она ничего не пред­полагает известным, а все для нее в одинаковой степени чуждо и загадочно, — не только отношения явлений, но и самые явления, даже самый закон основания: другие нау­ки удовлетворены, если могут все подвести под этот закон, между тем как философия ничего не выиграла бы от та­кого подведения, ибо ей один член ряда столь же неизвес­тен, как и другой; кроме того, самый род подобной связи представляет для нее такую же проблему, как и ею связы­ваемое, а последнее остается загадкой и после раскрытия связи, как и до него. Ибо, как уже сказано, то, что науки предпосылают и делают основой и пределом своих объяс­нений, — именно это и составляет настоящую задачу фи­лософии, которая, следовательно, в этом смысле начинает­ся там, где науки кончаются. Доказательства не могут быть ее фундаментом, так как они из известных принципов вы­водят неизвестные: для нее же все одинаково неизвестно и чуждо. Не может быть такого принципа, которому обязан был бы своим существованием мир со всеми своими явле­ниями: вот почему нельзя, как этого хотел Спиноза, выво­дить философию аргументами ex firmis principiis. Кроме того, философия — это самое общее знание, и его главные принципы не могут быть поэтому выводами из какого-нибудь другого знания, еще более общего. Закон противо­речия устанавливает только согласие понятий, но не самые явления; вот почему философия не может стремиться к изысканию какой-нибудь causae efficientis или causae finalis всего мира. По крайней мере, настоящая философия допытывается вовсе не того, откуда или для чего сущест­вует мир, а только того, что такое мир. Вопрос же почему подчиняется здесь вопросу что, ибо он относится уже к миру, возникая только из формы его явлений, закона осно­вания, и лишь постольку имея значение и силу. Правда, можно сказать: что такое мир, это познает всякий без посторонней помощи, ибо он сам — субъект познания, чьим представлением и является мир; и постольку это утвер­ждение было бы справедливо. Но такое познание нагляд­но, in concreto: обратить его in abstracto, и последователь­ное, изменчивое воззрение, вообще все то, что заключается в широком понятии чувства и определяется им лишь отрицательно, как не отвлеченное, не ясное знание, — под­нять на высоту именно такого, неизменного знания — вот задача философии. Последняя должна быть поэтому вы­ражением in abstracto сущности всего мира, как в его це­лом, так и во всех его частях. Но для того чтобы все-таки не потеряться в бесконечном множестве частных сужде­ний, она должна прибегать к абстракции и все частное мыслить в общем и его различия — тоже в общем; поэто­му ей надо частью разделять, частью соединять, для того чтобы все разнообразие мира вообще, согласно его сущно­сти, передать знанию связанным в немногие отвлеченные понятия. И с помощью тех понятий, в которых он закреп­ляет сущность мира, должно, наряду с общим, познаваться и самое частное, и познание обоих должно быть связано самым точным образом. Поэтому способность к философии именно в том и заключается, в чем полагал ее Пла­тон, — в познании единого во многом и многого в едином. Философия, таким образом, является суммой очень общих суждений, основой познания которых служит непосредст­венно самый мир во всей своей целостности, решительно без всякого исключения, — другими словами, все, что су­ществует в человеческом сознании; философия является совершенным повторением, как бы отражением мира в отвлеченных понятиях, которое возможно только посредством объединения существенно-тождественного в одно по­нятие и выделения различного в другое понятие. Эту зада­чу поставил перед философией уже Бэкон Веруламский в своих словах: «Лишь та философия истинна, которая с совершенной точностью передает голоса самого мира, на­писана как бы под диктовку мира, представляет собой не что иное, как его образ и отражение, и ничего не прибав­ляет от себя, а только повторяет и дает отзвуки» (De augm. scient., I, 2, с. 13). Мы, однако, понимаем это в более широ­ком смысле, чем это мог делать Бэкон в свое время.

Согласие, в котором находятся между собой все сторо­ны и части мира, — именно потому, что они принадлежат одному целому, — должно повториться и в абстрактном отражении мира. Поэтому в упомянутой сумме суждений одно до известной степени могло бы служить выводом из другого, и притом всегда взаимно. Но для этого должны сначала существовать суждения, и, следовательно, их зара­нее надо установить на основе непосредственного позна­ния мира in concrete, — тем более что всякое непосредст­венное обоснование достовернее косвенного; поэтому взаимная гармония таких суждений, благодаря которой они сливаются даже в единство одной мысли и которая вытекает из гармонии и единства самого наглядного мира, служащего их общей основой познания, — эта гармония не должна являться первым моментом для их обоснова­ния, а может только привходить для усиления их истин­ности. Эта задача может вполне уясниться только посред­ством ее решения*[3].

 



[1] * Здесь не может быть и речи о кантовском злоупотреблении этими греческими терминами, которое я критикую в приложении.

 

[2] * Спиноза, который постоянно хвалится, что философствует more geometrico, действительно поступал так еще в большей степени, чем думал сам. Ибо то, что для него было несомненно и решено из непо­средственного, наглядного восприятия сущности мира, он стремится логически доказать независимо от этого познания. Своего преднаме­ренного и заранее известного результата он конечно достигает толь­ко тем, что избирает своим исходным пунктом произвольные и са­модельные понятия (substantia, causa sui и т. д.) и в своей аргумен­тации дозволяет себе все те вольности, для которых так удобны широкие сферы понятий. Поэтому то, что есть в его учении истинно­го и прекрасного, совершенно и не зависит от доказательств, — как и в геометрии. Сюда относится 13-я глава II тома.

 

[3] *  Сюда относится 17-я глава II тома.

 

HOME |Новости | Биография | Произведения | Писатели о Шопенгауэре | Афоризмы | Рефераты | Ссылки

Hosted by uCoz